3 фев в 15:30
Kolyuchka
:
![](https://world79.spcs.bio/i/acl/all_grey.png)
![(OFF)](https://world79.spcs.bio/i/head/woman_off.png?3)
![(P)](https://world79.spcs.bio/i/colored/medal_platina.png)
Костяной путь
Стоять у пропасти — то ещё удовольствие. То ли она глядит в тебя, то ли ты в неё. Глаза слезятся на холоде. Сердце гулко стучит, как степной бубен.
Запрокинешь голову — красота! Сизые тучи за провалами окон перетекают в молочно-белый туман, укрывающий горные пики. Далеко, у самого горизонта, полыхают зарницы; над плоскогорьем ярится вьюга. Опустишь взгляд — и внутри оборвётся. Отсюда все пролёты видны, все повороты, которые уже миновал — тысячи ступеней, ведущих к Костяной Башне. Сколько их на самом деле — никто не ответит. Кто пробовал считать, тот сбился, а кто сбился — не дошёл.
Я делаю осторожный шаг, не видя, но чувствуя, как мелкое крошево — лёд и камень поровну — летит из-под правого ботинка.
Переношу вес на другую ногу. Вдох. Ещё одна попытка.
Ветер бойко подталкивает в спину, мол, давай, дружище, чего медлишь? Ещё дюжина шагов — и ты на другой стороне. Там обледеневшие, но крепкие ступени. Не конец, а продолжение пути. Там спасение.
Я отталкиваюсь от уступа, вкладываю оставшиеся силы в звериный прыжок. Только бы не оскользнуться!..
Ветер за спиной хохочет, мол, ну даёшь, смельчак! Так и в пропасть угодить недолго. Полпальца не хватит, чтобы на краю удержаться — и всё, снежок засыплет саваном, мороз обгложет кости. И ради чего?
А вот ради чего.
***
Идущий впереди старик спотыкается. Вскрикивает высоко, по-птичьи, как раненый сокол, припадает на левую ногу, да так и садится на ступеньку, растирая лодыжку. Башмаки у него никудышные, это я сразу приметил. Всё равно что сандалии напялить поверх онучей. Далеко в такой обувке не уйдёшь.
Почесав бороду, я опускаюсь рядом.
— Саюн айлал, отец, — говорю негромко, протягивая флягу с водой.
Дед по виду не из кочевников — откуда-то из восточных земель, лежащих за травяным морем Эн-Хаэр, Матери-степи. Там, говорят, горы упираются пиками в небо, а подножиями — в море. В горах стоят монастыри без стен, с резными крышами. В монастырях поют монахи. Такие вот как дед. Сухонькие, будто щепа для растопки, но крепкие, со смуглой дублёной кожей и открытыми, отчего-то добрыми лицами.
— Саюн-ах, — отзывается тот. — Ты не похож на кочевника.
На торговом языке степи говорят повсюду, от закатных морей до рассветных. Лёгкий язык, не то что северные. Много ума не надо — даже меня научили, когда служил в наёмном отряде. Был у нас лучник по кличке Три Пальца — Бургэдом звали. Хороший соратник, не из болтливых. Жаль, уже не свидимся.
— Так и есть, — киваю, — в Вилете родился, в Иверхайм пришёл умирать.
Тяжёлый воинский юмор. Не каждый оценит, не всякий поймёт. Но старик улыбается сквозь боль — не шутке, а мне самому. Вроде тучи никуда не делись, снег по-прежнему сеет, а теплее стало.
— Не торопи судьбу. Она сама решит.
И то верно. Никто по доброй воле не идёт на заклание: у всякого теплится надежда. Каждый думает, что уж он-то справится, выдюжит, дойдёт до конца. Дотронется до тлеющего уголька древней магии, что заперта в Костяной Башне, и исполнит желание. Сотням избранников не удавалось, а он сможет.
На этой вере всё держится.
Сказал бы, что глупость, да нет. Я сам такой. И старый Сокол с востока, видать, не нашёл в монастырях что искал: явился за чудом на дальний север, в злой заснеженный Иверхайм, где лестница в тысячи ступеней уходит в небо.
Стоящая на вершине пика башня, по легендам, выросла не из камня — из костей последних драконов. Самая высокая из скал — не что иное, как хребет Праматери. Когда-то чародеи, рождённые от драконьей крови, обитали здесь, на краю мира, но после Раскола солнце скрылось за пепельными облаками на много лет и магия иссякла — пропала, как сон поутру. Учёные мужи из западных цитаделей до сих пор спорят: можно ли её вернуть? Да только ни один отряд из ушедших на север не вернулся.
Костяная тропа — для одиночек. На ней легко предать, когда цель маячит перед носом. Ведь что важнее: обретённый в пути товарищ или заветное желание?
У каждого своё. Просто так сюда не идут и уж точно не распахивают душу первому встречному.
— Обопрись, отец, — говорю, когда старый Сокол пытается встать. — До следующего столба дойдём вместе.
Даю ему запасные стельки. Тёплые, на меху.
Слушаю, как благодарит горячо и долго. Держится за локоть не крепко, как-то бережно, и отпускает на ровном участке тропы.
Вскоре узнаю, что старика зовут Салдином. Он родом из Мирры — тёплого края, где живут птицы с ярким оперением и растут фрукты слаще мёда. Мы идём плечом к плечу, а он всё говорит... и я слушаю.
Самому рассказывать нечего. Что моя жизнь рядом с такими чудесами?..
Мы шагаем до темноты. Медленно, как два жука-навозника, зато верно. Даже дыхание ни разу не сбивается. Не стучит сердце, как степной бубен.
Только когда добираемся до мерного столба, светлеющего драконьим зубом в синих сумерках, я узнаю, что Салдин слеп на один глаз. Да и второй наполовину подёрнут пеленой. Он не видит отметки: очередная сотня ступеней остаётся позади.
Я в задумчивости чешу бороду. Тонкая полоска неба на горизонте отливает багрянцем: завтра будет ветер. На мороз пойдёт.
Наконец приняв решение, сбрасываю заплечную сумку и развожу огонь. Салдин что-то тихо поёт, рассыпая по кружкам сладко пахнущую пыль. Обещает научить названиям специй, от которых по телу разливается приятный жар. Я только хмыкаю и заворачиваюсь в плащ. Думаю, что всё равно буду звать его Соколом — пускай и не зорким.
Засыпая, слышу, как недовольный ропот катится по скалам. Вздрагивают драконьи кости.
***
Возле каждого мерного столба есть площадка, укрытая скалистым навесом от ветра и голодной пропасти, которую от тропы отделяют несколько шагов. Что-то вроде гротов с закопчёнными стенами, где сложены очаги. На стенах выбиты слова — или рисунки от тех, кто не обучен грамоте. Ещё одна людская привычка: желание оставить что-то после себя.
Впрочем, среди путников бывают сердобольные: предупреждают идущих позади о завалах, о наледи, о переменчивом ветре... Сколько живу — не устаю удивляться. Всегда находятся те, кто читает погоду по сизым облакам, предсказывает судьбу по линиям на ладони или вон, как мой старый Сокол, стоят ни свет ни заря — ещё только сумерки занялись — на одной ноге. Лицом к восходу, руки сложены на груди, глаза закрыты. Будто цапля посреди болота, а не Сокол вовсе. Не шелохнётся!.. Ни один мускул на лице не дрогнет.
Грею воду в котелке, а сам наблюдаю за ним, вспоминаю, как нас гоняли в дружине — безусых мальчишек, — покуда воздух в груди не кончался. По тонкой жерди через ручей бегали. С завязанными глазами на кулаках сходились: попробуй угадай, откуда старший кметь вынырнет. Но там другое. Там кураж, река бурливая. А здесь — спокойствие. Безмятежность. Вода подо льдом.
Позавтракав лепёшками Салдина — немного сладковатыми на вкус, как вчерашняя пыль, — идём до следующего столба. Уже не как жуки-навозники — скорее, как кузнечики. Тут примеримся — там прыгнем. Прислушаемся, не гудит ли под ногами, и дальше... От низких и широких ступеней — до высоких, изгрызенных ветром.
— Подышим? — спрашивает Сокол дважды в день.
Я киваю.
— Отчего не подышать? Запросто!
Он садится на расстеленный плащ, сплетая ноги в причудливый узел — несмотря на больную лодыжку, — и дышит. Хотя со стороны кажется, что нет. Настолько медленно и тихо поднимаются рёбра, что старый Сокол напоминает изваяние. Так и хочется подойти, тронуть за плечо, чтобы убедиться, не окаменел ли часом.
Но нет, не настолько мне страшно остаться одному.
Тропа — не для тех, кто боится.
Просто думаю, разминая ноги на холоде, для кого стараюсь. Слепую птицу на груди пригрел? Или сам под чужим крылом прячусь?
***
О причине, что привела его в Иверхайм, Салдин молчит. Вряд ли то была слепота — с ней, судя по всему, старик ужился. Он рассказывает много, но всё о другом: о Миррских красотах, озёрах и храмах, горных долинах, о друзьях и знакомых, встреченных им за долгую жизнь. Некоторые истории напоминают притчи. Я только хмыкаю, но он, кажется, привык и не требует столь же многословных ответов.
Что вояка может понимать в красноречии?
Мне с детства в голову вбивали: молчи и слушай, за умного сойдёшь.
Вот и слушаю. Слышу за час до заката, как впереди, за поворотом, спорят два голоса. Мужские. Потом девичий вспарывает воздух — тревожной горлицей улетает в небо. Не к добру.
— Ты обожди, отец. Пойду проверю. — Смыкаю пальцы на рукояти ножа. Такие клинки, заговорённые над огнём, знают только одного хозяина и уходят в могилу вместе с ним, если враг не снимет с убитого. Но так поступают редко: даже лихие разбойники боятся проклятий.
Салдин кивает. Тоже чует неладное: слух у старика острее моего. Понимает, что в схватке от него не будет прока, и прислоняется плечом к валуну.
— Подышу пока.
Настолько доверяет судьбе, что не сомневается, не спорит. Всем бы такую выдержку. Он и меня принимает как посланника свыше. От данного в пути не отворачиваются, о потерях не скорбят. Не потому, что не больно. Просто его бог — который всё, — не отбирает насовсем. Каждая душа — часть единого потока.
Удобная вера. Хорошая. Жаль, чужая.
Я поднимаюсь на десяток ступеней. Преодолеваю крайний уступ, подтянувшись на руках. За поворотом стоят не трое, как я решил по голосам, а пятеро. На снегу алеет кровь. Пахнет горечью потушенного костра.
Что ж, я вовремя.
***
— Ты! А ну брось нож!
Высокий незнакомец обращается ко мне. Он одет в добротную куртку с меховым воротником. Моложе меня, но далеко не юнец. Гладко выбритый подбородок, рельефные скулы и хищный нос — наверняка выходец из западных княжеств. Но говорит чисто, по-вилетски. И голос на удивление красивый: не просто зычный, как у воеводы или глашатая, а мелодичный, лихо меняющий тембр с угрожающего на вкрадчивый.
— Я сказал, брось. Иначе вспорю ему глотку.
Он действительно держит стилет с узким лезвием у горла одного из троих молодчиков: таким оружием пользуются женщины или наёмные убийцы. Двое в нерешительности топчутся на краю площадки, у столба. Обычно разбойники не заходят высоко, промышляют у подножия, там, где у путников есть что брать: многие несут с собой золото, оружие, ценности — в надежде предложить
Запрокинешь голову — красота! Сизые тучи за провалами окон перетекают в молочно-белый туман, укрывающий горные пики. Далеко, у самого горизонта, полыхают зарницы; над плоскогорьем ярится вьюга. Опустишь взгляд — и внутри оборвётся. Отсюда все пролёты видны, все повороты, которые уже миновал — тысячи ступеней, ведущих к Костяной Башне. Сколько их на самом деле — никто не ответит. Кто пробовал считать, тот сбился, а кто сбился — не дошёл.
Я делаю осторожный шаг, не видя, но чувствуя, как мелкое крошево — лёд и камень поровну — летит из-под правого ботинка.
Переношу вес на другую ногу. Вдох. Ещё одна попытка.
Ветер бойко подталкивает в спину, мол, давай, дружище, чего медлишь? Ещё дюжина шагов — и ты на другой стороне. Там обледеневшие, но крепкие ступени. Не конец, а продолжение пути. Там спасение.
Я отталкиваюсь от уступа, вкладываю оставшиеся силы в звериный прыжок. Только бы не оскользнуться!..
Ветер за спиной хохочет, мол, ну даёшь, смельчак! Так и в пропасть угодить недолго. Полпальца не хватит, чтобы на краю удержаться — и всё, снежок засыплет саваном, мороз обгложет кости. И ради чего?
А вот ради чего.
***
Идущий впереди старик спотыкается. Вскрикивает высоко, по-птичьи, как раненый сокол, припадает на левую ногу, да так и садится на ступеньку, растирая лодыжку. Башмаки у него никудышные, это я сразу приметил. Всё равно что сандалии напялить поверх онучей. Далеко в такой обувке не уйдёшь.
Почесав бороду, я опускаюсь рядом.
— Саюн айлал, отец, — говорю негромко, протягивая флягу с водой.
Дед по виду не из кочевников — откуда-то из восточных земель, лежащих за травяным морем Эн-Хаэр, Матери-степи. Там, говорят, горы упираются пиками в небо, а подножиями — в море. В горах стоят монастыри без стен, с резными крышами. В монастырях поют монахи. Такие вот как дед. Сухонькие, будто щепа для растопки, но крепкие, со смуглой дублёной кожей и открытыми, отчего-то добрыми лицами.
— Саюн-ах, — отзывается тот. — Ты не похож на кочевника.
На торговом языке степи говорят повсюду, от закатных морей до рассветных. Лёгкий язык, не то что северные. Много ума не надо — даже меня научили, когда служил в наёмном отряде. Был у нас лучник по кличке Три Пальца — Бургэдом звали. Хороший соратник, не из болтливых. Жаль, уже не свидимся.
— Так и есть, — киваю, — в Вилете родился, в Иверхайм пришёл умирать.
Тяжёлый воинский юмор. Не каждый оценит, не всякий поймёт. Но старик улыбается сквозь боль — не шутке, а мне самому. Вроде тучи никуда не делись, снег по-прежнему сеет, а теплее стало.
— Не торопи судьбу. Она сама решит.
И то верно. Никто по доброй воле не идёт на заклание: у всякого теплится надежда. Каждый думает, что уж он-то справится, выдюжит, дойдёт до конца. Дотронется до тлеющего уголька древней магии, что заперта в Костяной Башне, и исполнит желание. Сотням избранников не удавалось, а он сможет.
На этой вере всё держится.
Сказал бы, что глупость, да нет. Я сам такой. И старый Сокол с востока, видать, не нашёл в монастырях что искал: явился за чудом на дальний север, в злой заснеженный Иверхайм, где лестница в тысячи ступеней уходит в небо.
Стоящая на вершине пика башня, по легендам, выросла не из камня — из костей последних драконов. Самая высокая из скал — не что иное, как хребет Праматери. Когда-то чародеи, рождённые от драконьей крови, обитали здесь, на краю мира, но после Раскола солнце скрылось за пепельными облаками на много лет и магия иссякла — пропала, как сон поутру. Учёные мужи из западных цитаделей до сих пор спорят: можно ли её вернуть? Да только ни один отряд из ушедших на север не вернулся.
Костяная тропа — для одиночек. На ней легко предать, когда цель маячит перед носом. Ведь что важнее: обретённый в пути товарищ или заветное желание?
У каждого своё. Просто так сюда не идут и уж точно не распахивают душу первому встречному.
— Обопрись, отец, — говорю, когда старый Сокол пытается встать. — До следующего столба дойдём вместе.
Даю ему запасные стельки. Тёплые, на меху.
Слушаю, как благодарит горячо и долго. Держится за локоть не крепко, как-то бережно, и отпускает на ровном участке тропы.
Вскоре узнаю, что старика зовут Салдином. Он родом из Мирры — тёплого края, где живут птицы с ярким оперением и растут фрукты слаще мёда. Мы идём плечом к плечу, а он всё говорит... и я слушаю.
Самому рассказывать нечего. Что моя жизнь рядом с такими чудесами?..
Мы шагаем до темноты. Медленно, как два жука-навозника, зато верно. Даже дыхание ни разу не сбивается. Не стучит сердце, как степной бубен.
Только когда добираемся до мерного столба, светлеющего драконьим зубом в синих сумерках, я узнаю, что Салдин слеп на один глаз. Да и второй наполовину подёрнут пеленой. Он не видит отметки: очередная сотня ступеней остаётся позади.
Я в задумчивости чешу бороду. Тонкая полоска неба на горизонте отливает багрянцем: завтра будет ветер. На мороз пойдёт.
Наконец приняв решение, сбрасываю заплечную сумку и развожу огонь. Салдин что-то тихо поёт, рассыпая по кружкам сладко пахнущую пыль. Обещает научить названиям специй, от которых по телу разливается приятный жар. Я только хмыкаю и заворачиваюсь в плащ. Думаю, что всё равно буду звать его Соколом — пускай и не зорким.
Засыпая, слышу, как недовольный ропот катится по скалам. Вздрагивают драконьи кости.
***
Возле каждого мерного столба есть площадка, укрытая скалистым навесом от ветра и голодной пропасти, которую от тропы отделяют несколько шагов. Что-то вроде гротов с закопчёнными стенами, где сложены очаги. На стенах выбиты слова — или рисунки от тех, кто не обучен грамоте. Ещё одна людская привычка: желание оставить что-то после себя.
Впрочем, среди путников бывают сердобольные: предупреждают идущих позади о завалах, о наледи, о переменчивом ветре... Сколько живу — не устаю удивляться. Всегда находятся те, кто читает погоду по сизым облакам, предсказывает судьбу по линиям на ладони или вон, как мой старый Сокол, стоят ни свет ни заря — ещё только сумерки занялись — на одной ноге. Лицом к восходу, руки сложены на груди, глаза закрыты. Будто цапля посреди болота, а не Сокол вовсе. Не шелохнётся!.. Ни один мускул на лице не дрогнет.
Грею воду в котелке, а сам наблюдаю за ним, вспоминаю, как нас гоняли в дружине — безусых мальчишек, — покуда воздух в груди не кончался. По тонкой жерди через ручей бегали. С завязанными глазами на кулаках сходились: попробуй угадай, откуда старший кметь вынырнет. Но там другое. Там кураж, река бурливая. А здесь — спокойствие. Безмятежность. Вода подо льдом.
Позавтракав лепёшками Салдина — немного сладковатыми на вкус, как вчерашняя пыль, — идём до следующего столба. Уже не как жуки-навозники — скорее, как кузнечики. Тут примеримся — там прыгнем. Прислушаемся, не гудит ли под ногами, и дальше... От низких и широких ступеней — до высоких, изгрызенных ветром.
— Подышим? — спрашивает Сокол дважды в день.
Я киваю.
— Отчего не подышать? Запросто!
Он садится на расстеленный плащ, сплетая ноги в причудливый узел — несмотря на больную лодыжку, — и дышит. Хотя со стороны кажется, что нет. Настолько медленно и тихо поднимаются рёбра, что старый Сокол напоминает изваяние. Так и хочется подойти, тронуть за плечо, чтобы убедиться, не окаменел ли часом.
Но нет, не настолько мне страшно остаться одному.
Тропа — не для тех, кто боится.
Просто думаю, разминая ноги на холоде, для кого стараюсь. Слепую птицу на груди пригрел? Или сам под чужим крылом прячусь?
***
О причине, что привела его в Иверхайм, Салдин молчит. Вряд ли то была слепота — с ней, судя по всему, старик ужился. Он рассказывает много, но всё о другом: о Миррских красотах, озёрах и храмах, горных долинах, о друзьях и знакомых, встреченных им за долгую жизнь. Некоторые истории напоминают притчи. Я только хмыкаю, но он, кажется, привык и не требует столь же многословных ответов.
Что вояка может понимать в красноречии?
Мне с детства в голову вбивали: молчи и слушай, за умного сойдёшь.
Вот и слушаю. Слышу за час до заката, как впереди, за поворотом, спорят два голоса. Мужские. Потом девичий вспарывает воздух — тревожной горлицей улетает в небо. Не к добру.
— Ты обожди, отец. Пойду проверю. — Смыкаю пальцы на рукояти ножа. Такие клинки, заговорённые над огнём, знают только одного хозяина и уходят в могилу вместе с ним, если враг не снимет с убитого. Но так поступают редко: даже лихие разбойники боятся проклятий.
Салдин кивает. Тоже чует неладное: слух у старика острее моего. Понимает, что в схватке от него не будет прока, и прислоняется плечом к валуну.
— Подышу пока.
Настолько доверяет судьбе, что не сомневается, не спорит. Всем бы такую выдержку. Он и меня принимает как посланника свыше. От данного в пути не отворачиваются, о потерях не скорбят. Не потому, что не больно. Просто его бог — который всё, — не отбирает насовсем. Каждая душа — часть единого потока.
Удобная вера. Хорошая. Жаль, чужая.
Я поднимаюсь на десяток ступеней. Преодолеваю крайний уступ, подтянувшись на руках. За поворотом стоят не трое, как я решил по голосам, а пятеро. На снегу алеет кровь. Пахнет горечью потушенного костра.
Что ж, я вовремя.
***
— Ты! А ну брось нож!
Высокий незнакомец обращается ко мне. Он одет в добротную куртку с меховым воротником. Моложе меня, но далеко не юнец. Гладко выбритый подбородок, рельефные скулы и хищный нос — наверняка выходец из западных княжеств. Но говорит чисто, по-вилетски. И голос на удивление красивый: не просто зычный, как у воеводы или глашатая, а мелодичный, лихо меняющий тембр с угрожающего на вкрадчивый.
— Я сказал, брось. Иначе вспорю ему глотку.
Он действительно держит стилет с узким лезвием у горла одного из троих молодчиков: таким оружием пользуются женщины или наёмные убийцы. Двое в нерешительности топчутся на краю площадки, у столба. Обычно разбойники не заходят высоко, промышляют у подножия, там, где у путников есть что брать: многие несут с собой золото, оружие, ценности — в надежде предложить
Навигация (1/3): далее >
Канал: Фэнтези
![]() | ![]() | ![]() | ![]() |
Для добавления комментариев необходимо авторизоваться